Но он решил - пусть хотя бы побегает для начала. И когда он вышел на дорогу, было ясное весеннее утро, и за все последнее время он не мог бы вспомнить такого покоя и мира...
.. - Не рассуждай... Каждую неделю буду присылать тебе дюжину шампанского. Жри, но не трать ты денег, не конфузь ты нас! Не приказываю, а умоляю! Театр тоже, небось, любишь? И так далее...
.. И вот доказательство... - Вон его, за дверь! долой! кричали подставные клакеры, с красными, вспотевшими лицами...
«Cказка о жабе и розе», закладка на странице 1 (прочитано 0%)
«Лягушка-путешественница», закладка на странице 1 (прочитано 0%)
«Аясларское дело», закладка на странице 10 (прочитано 90%)
«Новая картина Семирадского», закладка на странице 1 (прочитано 0%)
«Заметки о художественных выставках», закладка на странице 1 (прочитано 0%)
«Избранные письма 1874 - 1887 гг.», закладка на странице 1 (прочитано 0%)
Гаршин Всеволод Михайлович
Петербургские письма
I
Я не был в Петербурге почти три года. Странное волнение охватило меня,
когда поезд, перейдя Обводный канал, стал идти тише и тише, когда замелькали
красные и зеленые фонари, когда под сводом дебаркадера гулко заревел
свисток. Я не петербуржец по рождению, но жил в Петербурге с раннего
детства, свыкся с ним, узнал его; южанин родом, я полюбил бедную
петербургскую природу, белые весенние ночи, которые - к слову сказать -
ничем не хуже наших пресловутых украинских ночей, полюбил беспрерывную
сутолоку на улицах, бесконечные ряды домов-дворцов, чистоту города,
прекрасные городские сады, Неву... Полюбил я петербургскую жизнь, ту самую,
о которой собираюсь писать теперь на родину физическую с родины духовной.
Вот это-то последнее, что Петербург есть духовная родина моя, да и всякого,
прожившего в нем детство и юность, заставляет, когда подъезжаешь к городу,
волноваться, и волнение это не меньше того, что испытывает юноша... при
свидании, хотел я сказать, да нашел более сильное сравнение: когда вынимаешь
на экзамене билет, решающий, быть или не быть за перегородкой, отделяющей
сытых от голодных и полуголодных.
Да, этот болотный, немецкий, чухонский, бюрократический,
крамольнический, чужой город, этот "лишний административный центр", как
выразился недавно некий мудрый провинциальный певец, приглашаемый на здешнюю
сцену и отказавшийся, по его словам, "из принципа", - этот город,
прославленный будто бы бессердечностью своих жителей, формализмом и
мертвечиной, а по моему скромному мнению - единственный русский город,
способный быть настоящею духовною родиною. За внешнею сухостью скрывается
настоящая умственная жизнь, насколько такая может существовать у нас, в
России. Пусть Петербург далек от России (все обвинения московских звонарей
главным образом основываются на этой мысли), пусть Петербург часто
ошибается, говорит о том, что плохо знает, но он все-таки думает и говорит.
Не в Москве фокус русской жизни или того общего, что есть в этой жизни, а в
Петербурге. Дурное и хорошее собирается в него отовсюду, и - дерзкие скажу
слова! - не иной город, а именно Петербург есть наиболее резкий
представитель жизни русского народа, не считая, конечно, за русский народ
только подмосковных кацапов, а расширяя это понятие и на хохла, и на
белоруса, и на жителя Новороссии, и на сибиряка, и т.
... - Ну что, как вы?.. Знаете ли, я думал, что вы уже умерли. - Нет еще, - отвечал он с тем же сардоническим смехом, который обыкновенно кончался у него удушливым кашлем, садясь на стул и вынимая из кармана сигары. - Или что вы уже в Болгарии, - продолжал я, смотря на него пристально и удивляясь, как неловек-то вообще живуч. - В Болгарии!.. - он опять захохотал удушливым смехом и махнул рукою. Помолчавши немного и закурив сигару, он спросил меня, что я здесь делаю. На это я отвечал ему, что еще менее его знаю, что я делаю. Он улыбнулся - и начал рассказывать с величайшею подробностию и с обыкновенной злостью разные московские сплетни. Я был странно рад появлению этого человека в Петербурге, не потому, чтобы ждал от этого пользы или удовольствия для себя, но потому, что вид его приводил мне на память много прошедшего, дурного или хорошего, смешного или странного, но для меня во всяком случае дорогого. Я познакомился с Александром Иванычем еще в Москве, в 1843 году, и познакомился довольно оригинально. И он и я ходили очень часто в одну библиотеку заниматься, я - всем и ничем, он, кажется, военными науками. Южное очертание лица, что-то резкое во всех движениях, что-то дребезжащее в чрезвычайно звучном голосе, дребезжащее, как тоны разбитого инструмента, - заставили меня с первого раза обратить на него особенное внимание: в нем было так много особенного от других и вместе с тем так много гордой свободы в сознании этой особенности, - а я всегда любил уродов, тем более, когда эти уроды знают свое место среди других живых существ и умеют удерживать его с достоинством во всех обстоятельствах жизни. Печать этой исключительности, лежавшая на нем, хранилась им свято - и везде, где бы ни было, заставляла быть его, как у себя дома. Мне нравилось, что, посещая эту библиотеку, он успел сделаться в ней почти хозяином; мне нравился его вечно одинаковый костюм, намекавший на плохое состояние кармана, но в котором он умел быть сам собою и с которым у него одного только могли мириться привычки порядочного человека...