Л. Н. Толстого" была найдена в Центральном, государственном Историческом архиве в Ленинграде. Она публикуется впервые через 62 года после того, как она была написана...
Оля с большимиглазами, с исказившимся лицом, дрожа всем телом, упала мне на грудь... - Какая вы трусиха! - сказал я. - Побейте гуску!..
По одну сторону, рядом со мною, лежал наш капральный, по другую - солдат Софийского полка. - Вы бы ушли, земляк, - сказал я ему, - ведь ваш полк спустился. - Да уж все одно, постоим до конца! - отвечал он. Не знаю, как зовут его, не знаю даже, жив ли он, но всегда буду помнить торжественный тон его голоса. Турецкие стрелки были от нас шагах в восьмистах, так что наши ружья вряд ли делали им большой урон. Кроме того, целый ряд турецких орудий стоял от нас шагах в 1200 - 1500 и засыпал нашу слабую цепь гранатами. Хотя пули убивают и ранят гораздо больше, но сильнейшее нравственное действие производят гранаты. Я лежал, понемногу постреливал, советуясь иногда с Павлом Игнатьевичем (капральный) о высоте прицела и не стрелять ли нам на авось в артиллерию. Пули визжали все чаще и чаще, наконец отдельных выстрелов вовсе не стало слышно: все слилось в какое-то жужжанье. Гранаты летели, визжа, издали; когда они приближались, то уже не визжали, а скрежетали и хлопали, разрываясь и обдавая людей осколками и землею. Я приподнялся посмотреть, что делается у нас в цепи. Лежавшие изредка дико вскрикивали, стоявшие за деревьями и на коленях падали иногда с криком, иногда молча. Гаврило Васильич только что выступил и, заряжая ружье, повалился ничком: осколок гранаты ударил ему в пах, вырвав внутренности. Раненые, кто мог, уползали, большею частью молча; впрочем, быть может, их крика и не было слышно за шумом боя. Я начал стрелять снова. Турки собрались внизу котловины, на другом краю которой стояла их артиллерия, в колонны и шли на наши цепи в атаку. Прицеливаться стало ближе. Павел Игнатьевич методично заряжал и стрелял. Я также не жалел патронов, потому что целить было удобно. Темные фигуры с красными головами, шедшие на нас, падали, но все-таки шли. Вдруг красные головы исчезли: не знаю, неровность ли почвы или кусты закрыли колонну. Потеряв цель вблизи, я снова стал стрелять вдаль, в массы, стоявшие на дне котловины, и едва успел заметить, что и Павел Игнатьевич и софийский солдат исчезли, и всей нашей цепи уже не было. Я обернулся назад: солдаты сбежались в кучки и жарким ружейным огнем встречали наступавших турок. Я был один между нашими и турецкою колонною. Что мне было делать? Не успел этот вопрос мелькнуть в голове, как около меня раздалось мое имя. Я опустил глаза - у моих ног лежал Федоров, молоденький солдат нашей роты, побывавший в Петербурге, хвативший цивилизации и выражавшийся почти литературным языком. Теперь он лежал белый, как эта бумага; из разбитого плеча волною текла кровь. - В. М., батюшка, дайте пить. Унесите, унесите, - жалобно просил он. Я забыл все - и турок и пули. Одному мне нечего было и думать поднять рослого Федорова, а из наших никто не решался выскочить на тридцать шагов, даже для того, чтобы поднять раненого, несмотря на мои отчаянные вопли.
... Мы все переглянулись, однако ж засмеяться
никто не посмел. Алексей Степаныч плюнул ему в глаза и крикнул: "На
колени!" Ну, в семинарии у нас совсем не то: розги почти совсем устранены,
а если и употребляются в дело, так это уж за что-нибудь особенное.
Наставники обращаются с нами на вы, к чему я долго не мог привыкнуть. Оно в
самом деле странно: профессор, магистр духовной академии, человек, который
бог знает чего не прочитал и не изучил, обращается, например, ко мне или к
моему товарищу, сыну какого-нибудь пономаря или дьячка, и говорит:
"Прочтите лекцию". Долго я не мог к этому привыкнуть. Теперь ничего. И мне
становится уже неприятно, иногда и вовсе обидно, если кто-либо говорит мне
mw; в этом ты я вижу к себе некоторое пренебрежение. Замечу кстати: мне
необходимо привыкать к вежливости, или, как говорит мой приятель Яблочкин,
к Порядочности (Яблочкин необыкновенно даровит, жаль только, что он
помешался на чтении какого-то Белинского и вообще на чтении разных светских
книг). Батюшка сказал, что с первых чисел сентября я буду жить в квартире
одного из наших профессоров с тою целию, Чтобы он имел непосредственное
наблюдение за моим поведением, следил за моими занятиями и, где нужно,
помогал мне своими советами. Этот надзор, мне кажется, решительно во всем
меня свяжет. Либо ступишь не так, либо что скажешь не так, вот сейчас и
сделают тебе замечание, а там другое, третье и так далее. Впрочем, может
быть, я и ошибаюсь: батюшка, наверное, желает мне добра. Стой! вот еще
новая мысль: что если этот дневник, который я намерен продолжать, по
какому-нибудь несчастному, непредвиденному случаю попадется в руки
профессора? Вот выйдет штука... воображаю!.. Да нет! Быть не может!
Во-первых, у меня, как и прежде, будет в распоряжении свой сундучок с
замком, в который я могу прятать все, что мне заблагорассудится; во-вторых,
я стану писать его или в отсутствие профессора,- или во время его сна;
стало быть, опасения мои на этот счет не имеют никакого основания. Жаль мне
бросить эту работу! Записывая все, что вокруг меня делается, быть может, я
со временем привыкну сео6од-нее излагать свои мысли на бумаге...