То же надо сказать о фразах на языках латинском, испанском, французском и итальянском, которые автор вставляет в свой рассказ. Сколько можно судить, из иностранных язык..
Чтo былo бы здecь, ecли бы в пoлoвoдьe Дoнeц нe yнocил cвoим тeчeниeм вceгo этoгo "зoлoтa" вмecтe c oбвaлившимиcя бepeгaми кpyчи! Пocpeдинe пycтoши был вpыт кpeпкий cтoлб...
Однако точно известно, что природная стыдливость не позволяла ему выставлять напоказ собственные мучения...
- Разденься! - сказал доктор Никите, неподвижно стоявшему, устремив глаза в неизвестную далекую точку. Никита вздрогнул и торопливо начал расстегиваться. - Живей, братец! - нетерпеливо крикнул доктор. - Видишь, сколько вас здесь. Он показал на толпу, наполнявшую присутствие. - Поворачивайся... очумел... - заговорил в помощь ему унтер-офицер, приставленный к мере. Никита заторопился, сбросил рубашку и штаны и остался совершенно нагим. Нет ничего прекраснее человеческого тела, - множество раз было говорено кем-то, когда-то и где-то; но если бы тот, кто в первый раз произнес это изречение, жил в семидесятых годах текущего столетия и увидел голого Никиту, он, наверно, взял бы свои слова назад. Перед присутствием по воинской повинности стоял низенький человек, с несоразмерно большим животом, унаследованным от десятков поколений предков, не евших чистого хлеба, с длинными, вялыми руками, снабженными огромными черными и заскорузлыми кистями. Его длинное неуклюжее туловище поддерживали очень короткие кривые ноги, а всю фигуру венчала голова... Что это была за голова! Личные кости были развиты совершенно в ущерб черепу; лоб узок и низок, глаза, без бровей и ресниц, едва прорезывались; на огромном плоском лице сиротливо сидел крошечный круглый нос, хотя и задранный вверх, но не только не придававший лицу выражения высокомерия, а напротив, делавший его еще более жалким; рот, в противность носу, был огромен и представлял собою бесформенную щель, вокруг которой, несмотря на двадцатилетний возраст Никиты, не сидело ни одного волоска. Никита стоял, понурив голову, сдвинув плечи, повесив плетьми руки и поставив ступни носками немного внутрь. - Обезьяна, - сказал полненький живой полковник, воинский начальник, наклонясь к молодому и тощему, с красивой бородой, члену земской управы. - Совершенная обезьяна. - Превосходное подтверждение теории Дарвина, - процедил член, на что полковник одобрительно помычал и обратился к доктору. - Да что, конечно, годен! Парень здоровый, - сказал тот. - Но только в гвардию не попадет. Ха-ха-ха! - добродушно и звонко закатился полковник; потом, обратись к Никите, прибавил спокойным тоном: - Через неделю явись. Следующий, Парфен Семенов, раздевайся! Никита начал мешкотно одеваться, руки и ноги не слушались его и не попадали туда, куда им следовало. Он шептал что-то про себя, но что именно - должно быть, и сам не знал; он понял только, что его признали годным к службе и что через две недели его погонят из дому на несколько лет. Только одно это и было у него в голове, только одна эта мысль и пробивалась сквозь туман и оцепенение, в котором он находился. Наконец он справился с рукавами, опоясался и пошел из комнаты, где происходило освидетельствование.
... И она показывала мне свое белесое брюшко, которое все животные из осторожности скрывают вплоть до смертного часа или часа любви.
Когда я обвязывал ее вокруг своей лодыжки, зазвонил колокол у ворот "Хвалебного" - детей сзывали к полднику, состоявшему из тартинок с вареньем. В этот день полагалось докончить банки мирабели, немного заплесневевшей за четыре года хранения в буфете, но куда более приемлемой, чем смородиновое желе, которое как-то особенно противно было мазать на хлеб. Я мигом вскочил на свои грязные ноги, не забыв захватить с собой гадюку - на этот раз я держал ее за хвост и очень мило раскачивал ее, как маятник.
Но вдруг мои первые научные размышления оборвал испуганный вопль, и из окна трусливой мадемуазель Эрнестины Лион донеслось до моего слуха исполненное ужаса приказание:
- Бросьте это сейчас же! - И еще более трагический возглас: - О, несчастный ребенок!
Я остановился в замешательстве. Откуда такая драма? Зовут друг друга, перекликаются, бешеный топот каблуков по лестнице. "Мадам! Господин аббат! Сюда! Скорей!" Где же остальные? Отчаянный лай нашей собаки Капи (мы уже прочли "Без семьи"). Звон колокола. Наконец, бабушка, вся белая, как ее батистовое жабо, откидывая носком ботинка подол своего неизменного длинного серого платья, выбежала из парадного. В ту же минуту из библиотеки (правое крыло здания) выскочила тетушка Тереза - графиня Бартоломи (титул, полученный в годы наполеоновской империи), вслед за ней - мой дядя, папский протонотарий, а из бельевой (левое крыло) - гувернантка, кухарка и горничная... Все семейство, все слуги, чада и домочадцы высыпали из бесчисленных дверей дома, словно кролики из большого крольчатника.
Поистине осторожное семейство! Окружив меня плотным кольцом, родные все же держались на почтительном расстоянии от гадюки, которую я вертел за хвост, и это мое движение придавало ей вполне живой вид.
Тетушка Тереза. - Она мертвая?
Горничная. - Мне сдается, это простой уж.
Гувернантка. - Фреди, не подходите!
Глухонемая кухарка. - Крррхх!
Аббат. - Ну, и задам же я тебе порку!
Бабушка. - Детка, дорогой, брось этот ужас!
Отважный, гордый, я протянул свой трофей дядюшке протонотарию, по профессии своей врагу любого змия, но сей священнослужитель отскочил в сторону по крайней мере на метр...