В том-то и весь ужас мой, что я всё понимаю! Это если хотите знать, то есть если с самого начала брать, то она просто-запросто п..
По дороге, параллельно рельсам, катит закрытый грузовик с красным фонарем и квадратными окошечками спереди. "Похоже на цирковой фургон; не удивлюсь, если его ведет клоун"...
Это может быть только Георг Фогель, Петер Дингельдайн или я, потому как мы трое - самые старослужащие. Ты должен устроить, чтобы тех двоих услал..
Война решительно не дает мне покоя. Я ясно вижу, что она затягивается, и когда кончится - предсказать очень трудно. Наш солдат остался тем же необыкновенным солдатом, каким был всегда, но противник оказался вовсе не таким слабым, как думали, и вот уже четыре месяца, как война объявлена, а на нашей стороне еще нет решительного успеха. А между тем каждый лишний день уносит сотни людей. Нервы, что ли, у меня так устроены, только военные телеграммы с обозначением числа убитых и раненых производят на меня действие гораздо более сильное, чем на окружающих. Другой спокойно читает: "Потери наши незначительны, ранены такие-то офицеры, нижних чинов убито 50, ранено 100", и еще радуется, что мало, а у меня при чтении такого известия тотчас появляется перед глазами целая кровавая картина. Пятьдесят мертвых, сто изувеченных - это незначительная вещь! Отчего же мы так возмущаемся, когда газеты приносят известие о каком-нибудь убийстве, когда жертвами являются несколько человек? Отчего вид пронизанных пулями трупов, лежащих на поле битвы, не поражает нас таким ужасом, как |вид внутренности дома, разграбленного убийцей? Отчего катастрофа на тилигульской насыпи, стоившая жизни нескольким десяткам человек, заставила кричать о себе всю Россию, а на аванпостные дела с "незначительными" потерями тоже в несколько десятков человек никто не обращает внимания? Несколько дней тому назад Львов, знакомый мне студент-медик, с которым я часто спорю о войне, сказал мне: - Ну, посмотрим, миролюбец, как-то вы будете проводить ваши гуманные убеждения, когда вас заберут в солдаты и вам самим придется стрелять в людей. - Меня, Василий Петрович, не заберут: я зачислен в ополчение. - Да если война затянется, тронут и ополчение. Не храбритесь, придет и ваш черед. У меня сжалось сердце. Как эта мысль не пришла мне в голову раньше? В самом деле, тронут и ополчение - тут нет ничего невозможного. "Если война затянется"... да она наверно затянется. Если не протянется долго эта война, все равно, начнется другая. Отчего ж и не воевать? Отчего не совершать великих дел? Мне кажется, что нынешняя война - только начало грядущих, от которых не уйду ни я, ни мой маленький брат, ни грудной сын моей сестры. И моя очередь придет очень скоро. Куда ж денется твое "я"? Ты всем существом своим протестуешь против войны, а все-таки война заставит тебя взять на плечи ружье, идти умирать и убивать.
... Только зачем вы написали это ужасное слово: "прискорбие"? Je ne puis pas souffrir се mot. Mettez (Я не переношу этого слова. Поставьте): с глубокой скорбью. Брат поправил. - Я посылаю в "Новое Время". Этого довольно. - Да, конечно, довольно. Можно еще в "Journal de S. Petersbourg" ("Санкт-Петербургские ведомости"). - Хорошо, я напишу по-французски. - Все равно, там переведут. Брат вышел. Жена подошла ко мне, опустилась на кресло, стоявшее возле кровати, и долго смотрела на меня каким-то молящим, вопрошающим взглядом. В этом молчаливом взгляде я прочел гораздо больше любви и горя, чем в рыданиях и воплях. Она вспоминала нашу общую жизнь, в которой немало было всяких треволнений и бурь. Теперь она во всем винила себя и думала о том, как ей следовало поступать тогда. Она так задумалась, что не заметила моего брата, который вернулся с гробовщиком и уже несколько минут стояли возле нее, не желая нарушать ее раздумья. Увидев гробовщика, она дико вскрикнула и лишилась чувств. Ее унесли в спальню. - Будьте спокойны, ваше сиятельство, - говорил гробовщик, снимая с меня мерку так же бесцеремонно, как некогда делали это портные, - у нас все припасено: сено, и покров, и паникадилы. Через час их можно переносить в залу. И насчет гроба не извольте сомневаться: такой будет покойный гроб, что хоть живому в него ложиться. Кабинет опять начал наполняться. Гувернантка привела детей. Соня бросалась на меня и рыдала совершенно как мать, но маленький Коля уперся, ни за что не хотел подойти ко мне и ревел от страха. Приплелась Настасья - любимая горничная жены, вышедшая замуж в прошлом году за буфетчика Семена и находившаяся в последнем периоде беременности. Она размашисто крестилась, все хотела стать на колени, но живот ей мешал, и она лениво всхлипывала. - Слушай, Настя, - сказал ей тихо Семен, - не нагибайся, как бы чего не случилось. Шла бы лучше к себе; помолилась - и довольно. - Да как же мне за него не молиться? - отвечала Настасья слегка нараспев и нарочно громко, чтоб все ее слышали...